Высокохудожественная сказка про холодец из Эрмитажа
Художник Худов страдал инсталляциями. По ночам к нему шастала узкобедрая, плоскогрудая, узкогубая Муза и нашептывала творческие замыслы. С утра невыспавшийся Худов брался за работу, проклиная изощренные идеи Музы. Она, между прочим, все слышала и на Худова злилась, но бросить его не могла, потому как личностью была подневольной, обязанной служить, при ком поставили. Оставалось только мстить. Вдохновительница и мстила вдохновенно — такие идейки подкидывала, что вдохновляемый завывал нечеловеческим голосом. Соседи, люди тактичные, сострадательно покачивали головами и, всё понимая про «муки творчества», брались за беруши. Хотел Худов её прирезать потихоньку, все равно никто не узнает — Муза величина эфемерная — но та была настороже и являлась только во сне.
Однажды Худов перетаскал за день для очередной инсталляции двадцать крышек от канализационных колодцев, общим весом около тонны, и упал молча (завывать был не в силах) носом в диван. Тут его сознание расширилось, и он увидел сладостную, свершившуюся месть, так явно, что моментально бодро сел и даже решительно встал с демонической улыбкой на остроносом лице. Наутро к подъезду подкатил грузовик, крепкие парни сгрузили крышки в кузов и дали Худову денег, на которые он купил краски, кисти, холст.
У «узкой» в тот день был выходной и когда она явилась на работу, было поздно — свершилось. Муза совсем было скользнула тощим телом под жесткий Худовский бок, ближе к уху, но взгляд её задержался на новом предмете интерьера — мольберте. Эфемерное создание прошибло током, но не энергией творческой, а электричеством, с выделением холодного человеческого пота: «Уволят к чертовой матери! Я же в станковой живописи, как свинья в апельсинах!».
Художник, не тревожимый ночной гостьей, спал с младенческой улыбкой на устах. Она же, напротив, металась как дневной Худов и даже стенала по-Худовски: «Сволочь! Зарезал, без ножа зарезал! На кусочки распластал! На кусочки…».
И тут в её головке что-то мелькнуло, через мгновенье прояснилось, наконец, сложилось отчетливо. Она торжествующе глянула на своего несостоявшегося убийцу и привычным жестом откинула одеяло.
Наутро, ничего не подозревающий, счастливый мастер кисти, движимый ночным вдохновением, взялся за работу. Легко набросал обнаженные эрмитажные дамские плечи, груди в декольте и без них, нежные шеи с завиточками локонов у основания, милые розовые ушки, совершенные носики в профиль и анфас, дуги бровей с кисточками и без, глаза от лучших портретистов, локотки и прочее-прочее. Когда прочее кончилось, искусник задался вопросом глобальным — что нового он скажет в искусстве.
Критически осмотрев свою работу, решил, что все было уже увековечено кем-то из живописцев, все части прелестного женского тела, а вот щиколотки — щиколотками никто не прославился. Но тут выяснилось, что и у Худова со щиколотками худо. Со всей остальной анатомией ему помогла академическая школа, здесь же она оказалась бессильна. Живописец, в чем был, выскочил на улицу, заметался пожаром по бульвару в надежде рассмотреть дамские ноги, но, как назло, бульвар был пуст, только поземка змеилась по мостовой. Страдалец поджал голые пальцы в шлепанцах и уныло побрел к подъезду. На мгновение ему почудилась узкая женская лодыжка, но тут же исчезла. Художник тряхнул головой, отгоняя наваждение, и вернулся в квартиру. А зря не присмотрелся, может, по-другому бы все повернулось. Не наваждение то было, а старая знакомая. Она, по такому случаю, не отсыпалась после ночной, а следила за своим подопечным, хихикая в кулачок.
Ночью Муза маялась в холодном коридорчике — Худов не спал, а на глаза ему попадаться было опасно. Худов не спал, он остервенело листал альбомы с репродукциями и даже студенческие конспекты и зарисовки. Потом с воплем: «Не то! Не то!», — бросал бумаги на пол и кружил по комнате, как Бобик за хвостом. Пробовал рисовать свою мосластую ногу, в бешенстве замазывал сделанное и снова стелился метелицей по мастерской. Такого эффекта вдохновительница не ожидала и лихорадочно молилась всем знакомым богам - покровителям, чтобы послали мастеру сон.
Когда окно из чернильного стало серым, он, наконец, забылся тревожным сном. Сотрудница Аполлона тихонько подкралась к спящему, положила руку на лоб, и он увидел во сне её узковатую, но изящную лодыжку. Тотчас пробудился, так резко, что она едва успела исчезнуть. Бормоча, почему-то: «Ах, Аполлон! Ах, Аполлон!», — он споро набросал лодыжки Музы и, повалившись на постель, моментально заснул, теперь уже спокойно и глубоко.
Проснулся Худов от голосов в комнате, один из которых принадлежал его приятелю Толстову. «А, проснулся! — заметил Толстов его приоткрытый глаз. — Что это, брат, ты тут натворил? Холодец какой-то эрмитажный. Носы, локти, шеи, уши, коленки и даже щиколотки. Щиколотки, надо заметить, удачнее всего вышли. На Пикассо не тянет, но для инсталляции новой эти кусочки человеческие сгодятся. Эй, Худов! Ты что, заснул снова?».
Но Худов не спал, он даже не был в обмороке. После слов «инсталляция» и «кусочки» в мозгу его вспыхнула молнией мысль: «Обманула, провела!» — после чего он стремительно полетел по белому тоннелю навстречу свету. Муза мелькнула в самом его начале, но скорость была такая, что художник не успел ухватить лиходейку за хитон. А дальше, как кинолента, промелькнула вся жизнь, за один единственный миг последнего выдоха, и все. Все, художник Худов предстал перед высшим Творцом, и это его личное дело.
Музу уволили без выходного пособия, как не соответствующую квалификации. Пришлось идти в натурщицы к студентам академии художеств, а так как фигура у неё была плосковата, то малыми заработками перебивалась бедняжка с хлеба на воду. По ночам, скучая по Худову, шептала со слезами в подушку: «Ну, зачем я его крышки от люков таскать надоумила?! Вдохновила…»
Из сборника "Озорушки"