RSS

Комментарии

К исходу третьего дня потянулись узнаваемые места. В темноте на околице его спугнули бродячие собаки. Под их дружным лаем Федька не рискнул заходить в село.
Утром на него, спящего, набрела толпа местных баб, собиравших кислятку на пироги. С визгом, растеряв лукошки и корзинки, они бросились к деревне. А потом более смелые, сбившись в кучу, вернулись на поляну, чтобы отбить своё добро.
Федька, никем не узнанный, не узнавая никого сквозь слёзную пелену, застилавшую глаза, в коротких драных галифе, расползающейся гимнастёрке, нелепо взбрыкивая босыми ногами, невпопад размахивая руками, прошёл меж ними строевым шагом не служившего никогда солдата.
— Думаешь, справиться с компанией?
— До сих пор справлялась.
— Хорошо, подписываю под твою ответственность. Надолго там?
— Есть работа?
— Когда её не было. Давай доотдыхивай и приступай к Камчатке. Время, как говорится, вперёд!
У меня трещина в ребре. Уж лучше бы перелом – и срастается быстрей, и болей меньше. Шмякнулся на северном склоне Ключевской Сопки. Поскользнулся, за уступ не удержался – и бочиной прямо на гольцы. Увы, законы всемирного тяготения писаны и для мастеров айкидо. Чёрт меня дёрнул туда лезть.
Чёрт вообще задумал эту поездку – перспективы полуострова видны были из окна нашей московской квартиры. Но мама с Дашей и Настюшей уехали в Крым. Там у нас дальние-предальние, но очень добрые родственники, а у них усадьба с видом на Ай-Петри. Я ещё пацаном грозился залезть на самую верхотура. Ну и полез, на другом конце Земли. И шмякнулся. И взвыл от боли.
Постучал в мобилу. За мною вертолёт. С вертолёта на самолёт. С самолёта на неотложке в ЦКБ. Вернулся быстрее, чем добирался. А был на Камчатке без малого три дня.
Изладили мне корсет. Кормят таблетками, электрофорез прописали. Но самое неприятное – уколы. Ставит их сестра, и ещё две, будто ненароком крутятся в палате. Что их задница моя прельщает?
Всё надоело – и уколы болезненные, и сестрички некрасивые. Домой стал проситься.
— А что? – лечащий врач был продвинутым. – Очень даже может быть – дома вы быстрее пойдёте на поправку. Уход, внимание, уют привычной обстановки…. Звоните, молодой человек, звоните – я не против.
Вопрос – кому звонить. Маме с Дашей в Крым? Любе на Курилы? Может дяде Сэму в Белый дом? Деду, деду надо позвонить. Отлежусь у него на даче – места хватит. Тётки там убойные, ну так на мне бронекорсет.
Бренчу.
Звонкий голос:
— Алё.
— Мне бы Алексея Георгиевича.
— А он в Крыму.
Приехали! И что теперь делать?
— А вы кто?
— Ваш племянничек в гипсо.
— Алекс, ты?
— Не похож?
— Откуда?
— Из ЦКБ.
— Анализы сдаёшь?
— Уже сдал.
— А что звонишь-то?
— Родственники нужны – забрать меня отсюда.
— Так заберём. Ты в каком корпусе, в какой палате?
Двойняшки приехали за мной на такси – совсем уже взрослые, рассудительные девицы.
— Мне бы домой, — робко попросился.
— Щас, — был ответ. – Что врач сказал? – забота и уход.
— Вы чего в Крым не укатили?
— Так, выпускные, — со вздохом.
Девицам по семнадцать лет. Девицы оканчивают лицей, готовятся стать абитуриентками, студентками. Не щипаются и не щекотятся. Ходят павами, томно поводят глазами, обо всём имеют своё суждение – повзрослели. Кормят прилично – мама научила. Да ещё поваренные книги под рукой – у каждой своя. Не жизнь — малина. Это у меня. У них выпускные.
20

Отца увидел неожиданно – шумного, радостного, в скрипучем кожаном пальто. Нет, ошибся — шумный, но не радостный. Ругались они с Анной Кузьминичной. Ругаться начали ещё до моего рождения, не поделив наследство умершей жены их старшего брата Фёдора – няни Матрёны. При встречах просто продолжали с того места, на чём остановились, а так как каждый считал себя правым, то упрёкам и оскорблениям конца не было видно.
— Убирайся, я сказала! Убирайся, падла, из моего дома! – кричала тётка, далеко брызгая слюной.
— Что ты орёшь? Что ты орёшь, дура? – кричал отец и размахивал руками.
Сашка сидел на краю кровати, облокотившись на дужку, глядя отрешённо в пол. Отцов друг и сосед Саблиных Фёдор Андреевич Мезенцев с любопытством заглядывал из сенец. Я по привычке кинулся на печь-спасительницу, но попал в отцовы руки.
— Зарублю! – Анна Кузьминична метнулась в сени.
Там за дверью у стены лежал топор. Отец толкнул её в плечо, и она повалилась на кровать.
— Пойдём, Егор Кузьмич, пойдём от греха, — звал Мезенцев.
Анна Кузьминична, уткнувшись в подушку, громко рыдала. Фёдор Андреевич и отец со мной на руках вышли. Стояли возле Мезенцевых, курили, тихо переговариваясь и прислушиваясь, как долго успокаивалась во дворе Анна Кузьминична.
Домой к бабе Даше шли потемну. Отец держал меня за руку и рассказывал о своей семье. Кузьма Васильевич Агарков, отец отца и мой дедушка, погиб на фронте в неполных сорок лет, но уже имел одиннадцать детей, крепкое, самостоятельно нажитое хозяйство – двенадцать лошадей, три амбара с хлебом, дом, как игрушку. Уходя на войну, наказывал жене: «Береги последыша пуще всех – кормилец твой будет». И верно сказал — доживала свой век бабушка Наталья Тимофеевна в семье младшего сына.
— И умерла на моих руках, как раз в день твоего рождением, — отец тяжело, с надрывом вздохнул.
— А где теперь твои братья и сёстры, мои дядьки и тётки?
— Ну, одну-то ты знаешь. А остальные…
Старший в семье, Фёдор, был ровесником дедушке Егору Ивановичу, погиб на фронте где-то под Воронежем. А в Гражданскую хотел его Колчак забрать в свою армию, но Фёдор убежал и по лесам скрывался. Потом в тюрьму попал, и беляки собирались его расстрелять. Да красные их так шуганули, что не до Фёдора стало. Другой брат, Антон, умер в голодный год.
— Сестёр-то всех я и не упомню. Кто умер до моего рождения, кто после. Нюрка-то, ох и притесняла меня в детстве – противная была. А вот мужик у ней, Лёнька Саблин – золотой человек, помер от ран фронтовых, не долго после войны-то пожил. Э-эх, жизня наша…
Отец уехал, оставив меня в Петровке — уехал чуть свет, не попрощавшись. Я с ним спал на кровати в сенях, но так и не услышал, как он вставал, собирался, завтракал, заводил мотоцикл. Проснулся – отца и след простыл. Забыл я вчера пожаловаться на свою безрадостную жизнь, попроситься домой – думал, ещё успею. И не успел.
И снова потянулись скучные дни. Дед дулся на меня, на работу больше не звал, вечерами уходил к соседям в карты играть. Я к бабушке приставал:
— Расскажи сказку.
— Не знаю, родимый.
— Ну, так про старину расскажи. Как жили.
— Как жили? Хлеб жевали, песни певали, слёзы ливали…
— Баб, а почему тебя Логовной зовут?
— Имя, стало быть, у отца такое было. Да я его и не помню совсем.
— Айда, баб, в карты играть.
В «пьяницу» играли, потом в «дурака». Я жульничал бессовестно, подкидывал всё подряд. А Дарья Логовна, проигрывая, добродушно сокрушалась:
— Масть, масть, да овечка…
Поглядывала на часы – старинные, с гирькой на цепочке – и будто намекала:
— Ох-ох, уж полтринадцатого…
А я скучал.
Привязь уже в их руках. Пёстренький недельный телёнок, то упираясь, то обгоняя похитителей, скрылся с ними в лесу.
Федька выбрался из сеновала и пустился вслед за цыганами. Наткнулся на них неожиданно. Те первыми увидели преследователя.
— Не подходи, тварь! – закричал кривой на один глаз цыган, выступая вперёд, держа перед собой окровавленный нож.
Телок уже лежал на спине, широко раскинув лишённые шкуры красные ноги. Бродяги в несколько рук, торопясь, обдирали его. Все были невзрачны и худосочны.
Справлюсь, подумал Федька, отыскивая взглядом палку поувесистей.
— А вы кто?
— Телёнка не вернуть, хозяин, бери себе голову.
Ему бросили в руки отрезанную телячью голову и в тот же миг сбили с ног. Три жилистых мужичонка навалились ему на грудь, ноги. Жёсткие ладони царапали лицо, сдавили нос, пальцы крепко сжимали рот, не давая вздохнуть. Федька забился, стараясь вывернуться, но в горло ему упёрся окровавленный нож.
С него сорвали одежду.
— Лежи, не дёргайся, — кривой натягивал, пристукивая каблуком, Федькины сапоги.
Бродяги поделили добытую одежду, ему бросили изодранные, провонявшие нечистым телом галифе и гимнастёрку. Вскоре они скрылись.
Федька слышал топот удалявшихся ног, лежал неподвижно, уткнувшись в ладони. Обида и пережитый страх сотрясали плачем его тело.
На заимку Федька не вернулся, обойдя её стороной.
К исходу второго дня набрёл на кинутый хутор – ветхие избёнки и землянки на берегу небольшого озера. Вокруг густо росли кусты малины и вишни. Жители покидали хутор в спешке – живности и съестного Федька не нашёл, но инвентарь лежал нетронутым на своих обычных местах.
В одной избушке наткнулся на живого ещё, оставленного близкими умирать, недвижимого старика. Он лежал на деревянной кровати, прикрытый лишь куском овчины. Седые растрёпанные космы разметались по подушке. На впалых щеках, покрытых синими пятнами, пушились клочья бороды. Исхудалые руки безжизненно скрещены на груди, а босые ноги распухли и стали круглыми, как валенки, и очень скверно пахли.
На столе у кровати стоял ковш с осевшей на сухое дно плесенью и добрая краюха, сморщенная и затвердевшая до каменной крепости, со всех сторон подточенная какой-то живностью.
Двигаться старик уже не мог, но разговаривал легко и охотно, сохранив глубокую ясность ума.
— Счастливым мамка тебя родила, — приветствовал он остолбеневшего у порога от дикого ужаса Федьку. – Ходишь…. А я вот уже который год лежу. А теперь совсем помирать время пришло.
Говорили они долго. Федька рассказал о себе, старик свою жизнь.
— Оставили меня… дети, внуки. Ну да, Бог с ними. Сначала сил не было, — скосил он глаза на хлеб на столе, — а теперь уже и не надо. На душе такая лёгкость, вроде как очищение прошёл…. И воды давно не пью, и жажды нет. На небесах я, должно быть.
— Это казак к войне приспособлен, — ещё говорил он, — а мужик всю жизнь в земле копается, драться не любит. От беды и ушли. Фронт катит, а с ним – раззор, а то и смерть. Молодым пожить охота….
Серебряный ободок полумесяца завис над верхушкой ольхи. Ночной ветерок печально поскрипывал покосившейся пустой створой окна. Федька лежал на голом топчане и слушал тихий шелестящий голос, будто исповедь или наказ с того света.
Солнце поднялось багровым от утреннего тумана. Старик лежал с полуоткрытыми глазами, с бледным вытянувшимся лицом. Рот был приоткрыт, сухие губы утончились.
Федька долго стоял возле умершего, всматриваясь в его застывшее лицо, наконец, безнадёжно махнул рукой и натянул на лицо кусок овчины.
Она вдруг встаёт:
— Анатолий Иванович (это министр национальных программ), посодействуйте – хочу стать президентом акционерного общества «Океан». Да-да, той самой, кому всем этим владеть.
У московского гостя челюсть отвисла.
— Браво, девочка, молодец! Двумя руками «за», — подхватился со своего места Кастиль, погрозил азартно пальцем. – Не всё вам, москвичам, купоны стричь. И до купонов тут ещё – ой-ой-ой – пахать да пахать.
Министр, запинаясь:
— Я, конечно, высоко ценю ваш вклад в развитие края. И доклад ваш замечательный, но…. Но такие документы подписывает Президент.
— А вы их ему готовите, — настаивала Люба. Она стояла с рюмкой в руке, красивая, гордая, неукротимая. Тогда впервые подумал, что она очень похожа на маму.
Министр мялся, никто из свиты не спешил ему на помощь. Он посмотрел на меня, потом на Любу – советник Президента, его представитель. Не простые же люди, не с бухты-барахты. И-эх, раз пошла такая пьянка….
Он махнул рукой:
— Согласен.
За столом зааплодировали, раздались крики «Гип-гип, ура!», звон бокалов. Кто-то крикнул: «Виват Россия!». И снова – ура! И я кричал «Ура!». Всегда готов за Россию — никогда за личности.
Потом начались забавы – танцы на песке, национальная нанайская борьба. Притащили с «Крылатого» (это Любин катер) канат, и местные во главе с могучим Костылём трижды перетянули московскую команду. Разогревшись интеллектуальным ристалищем, захотели купаться. Люба поднялась на борт, переоделась, прыгнула с него. Вышла на берег в белом купальнике — в капельках воды искрилось солнце.
— Афродита!
Пьяные мужики с ума посходили — бросились на колени молиться: «О, божественная!». Некто полз по следам, завывая: «Я готов целовать песок, по которому ты ходила…». Министра нарядили Нептуном, Любу усадили рядом – царицею морской. Свора водяных фавнов рыскала по берегу и по приказу морского царя тащила в воду всех невесёлых – даже одетых.
Когда стало смеркаться, гостей покидали в вертолёт и увезли. Люди губернатора на два раза обшарили прибрежные кусты и валуны – не дай Бог, кого оставили – и тоже улетели. Экипаж «Крылатого», и мы с женой заночевали на острове.
Отдыхать ушёл раньше, оставив Любе хлопоты с выпроваживанием гостей – в конце концов, они её. В кромешной темноте каюты услышал шорох.
— Лёш, пойдём купаться голышом.
Поднялся, шагнул на ощупь и попал в её объятия. Она уже была голышом.
— На ручки хочу, — заскулила.
Поднял, выбрался на палубу, наклонился за леера:
— Купаться?
Она вцепилась в мою шею:
— Вместе, вместе…
И я прыгнул в воду с нею на руках. Потом мы занимались любовью на песке. Потом вспомнил, что на катере есть прибор ночного видения с двенадцатикратным увеличением. Подхватил Любу на руки, всполоснул в воде и унёс в каюту….
Позвонил Президент:
— Ты где?
— На Курилах.
— Л. А. Гладышева кто тебе?
— Жена.
Санька Мезенцев не смел ослушаться. А когда его веснушчатая рожа появилась из-за шторки, я так саданул ему пяткой в лоб, что не будь сзади тёткиной кровати, он брякнулся бы на пол и, наверняка, убился.
— А городской-то шустрый. Выпьешь, малец?
— Давай, — сказал я, гордый похвалой и готовый биться насмерть.
Мне налили полстакана красного вина. Я выпил — на губах сладко, в животе горько. Голова закружилась.
— Закусить?
— Не-а…
— Силён!
Край печи, труба, потолок закачались, как от качки, пошли ходуном по кругу. Боялся, что упаду, жался к стене, жался и всё-таки упал. За столом дружно захохотали. Я подумал — над чем, сунулся посмотреть и полетел вниз, оборвав занавеску. Упал на лавку, а с неё на пол. На лбу шишка соскочила, а я стал смеяться и звал Журавлёнка бороться. Тот отказался, хныкал, что сломал шею, падая. Потом я стал за брата просить. Но Коровин потребовал выкуп – брагу. Впрочем, флягу они сами нашли, выпили ковшик – не понравилась, тогда туда же и помочились. Потом побежали во двор с криками: «Пожар! Пожар!» Это они хотели брата запугать. А я — дверь на задвижку и подпол открыл, хотя меня мотало из стороны в сторону. Саня вылез, всё прибрал, меня в тёткину кровать уложил, приказал:
— Молчи.
Матери сказал:
— Заболел.
Анна Кузьминична лоб мой пощупала, покачала головой. Я лежал, а голова кружилась. Богатыри с ковра смотрели заинтересованно — что-то будет. Чайник с полки подмигнул — молчи, брат. А родственники на многочисленных фотографиях на стене осуждали — ишь, нализался, паршивец. Я сунул голову под подушку и кое-как заснул.
— Дома всё хорошо. Нормально. Живы и здоровы, слава Богу. Только вот тятьку вашего убили на фронте. Вдовая я, а вы теперь – сироты.
Наталья Тимофеевна уехала с тяжёлым сердцем, ничего не добившись. А дружба Федьки с надзирателем крепла день ото дня.
— Прут красные. В городе отступающих полно, большинство – раненые, — сообщал Прокопыч новости.
А однажды обнадёжил и посоветовал:
– В тюрьме начальство сменилось. Смотри, Фёдор, ушами не хлопай. Если спросят, чего, мол, тут околачиваешься, скажи – был призван в армию, но заражён дурной болезнью, по этой причине ссусь, мол, без удержу под себя хожу. В казарме был бит, обмундирование не дали, а посадили в тюрьму. А я поддакну, доведётся случай, мол, вонизм от тебя в камере – не приведи Господь.
Спасибо старику – надоумил, выручил! Из тюрьмы Федьку выгнали.
Не попрощавшись, он в тот же день ушёл из города дорогою в сторону дома.
Солнце, ослепительное и горячее, раскрыло свои бирюзовые ворота и радостно смотрело с небес. Его лучи добрались и до лесных чащ, безжалостно растопляя снега. Прилетели птицы дружными стаями, засвистели, перекликаясь, загомонили, захлопотали с гнёздами, и не до песен теперь стало. Лишь кукушки-бездельницы щедро обещали долгую жизнь.
Федька за год подрос, сапоги стали малы и сбили ноги. Брёл он, прихрамывая, опираясь на палку, похудевший с лица, но по-прежнему – коренастый, крепкий, голубоглазый.
Душа на крыльях летела впереди. Фенечка! Вспоминались её ласковая улыбка и грустные речи при прощании, мелкие веснушки на лице, красивый рот.
Федька шёл, не таясь, заходил в каждое придорожное селение, стучался в каждые ворота, просил милостыню. Где давали, где гнали. Федька всему радовался, за всё благодарил. Свобода!
Как-то на исходе дня повстречались два всадника. Меж ними плёлся арестованный, без кепки, со связанными за спиной руками. Тёмные волосы сбились, лицо кривилось от боли. Он с трудом волочил ноги. Казаки свернули с дороги и остановились у колодца.
Федька, заложив руки за пояс, подошёл к арестованному и долго внимательно всматривался в него. Высокий худой парень в холстяных крестьянских портах, в изодранной рубахе и босой стоял равнодушный и окаменелый, с посиневшим и распухшим от побоев лицом и облизывал гноившуюся в уголке рта рану. Только на миг метнул он внимательный взгляд на Агаркова и опять уставился в одну точку.
Будто ушатом холодной воды окатило Федьку. К нему вернулись прежние страхи. Он сошёл с большака и лесами напрямки двинулся в Табыньшу.
В темноте набрёл на заимку, таясь от собак, пробрался на сеновал и уснул, зарывшись в прошлогоднюю пахнущую ароматной полынью траву. Проснулся, когда солнце уже рвалось во все щели.
На дворе хозяин собирался в дорогу. Обтёр лошадёнку пучком соломы, положил на её костлявый хребёт кусок войлока – потник, старательно приладил старое седло и перекинул ремень. Кляча подогнула заднюю ногу и, оглядываясь, пыталась укусить старика за плечо, когда тот затягивал подпругой её раздувшееся брюхо. Потом распутал ей передние ноги, вскарабкался в седло и степенно выехал со двора.
Его хозяйка, суетливая старушка, тем временем развешивала на верёвке во дворе раскатанные на лапшу блины теста. Их вид разбудил у Федьки нестерпимый голод.
Пока он размышлял — спросить или украсть, шёпот и приглушённый говор за стеной сеновала насторожили его. Он выглянул в щель. У плетня среди лопухов и полыни три человека в отрепьях, с распухшими, в болячках и грязными лицами, подкрадывались к привязанному за столбик телёнку.
По характерным признакам Федька признал в них цыган. Вот сволочи! Что замышляют?
Неделю Любаша моталась по архипелагу, а я в одиночестве лежал в её доме на её кровати. Когда душевное напряжение достигло критического накала сел за компьютер….
— Билли, это ты Любу накручиваешь?
— О чём ты, Создатель?
— Откуда у неё такие амбиции?
— Природой заложены.
— Снюхались?
— Я играю в пределах оговорённых правил.
— Колись, Билли, что вы затеваете?
Впервые на мониторе заминка с ответом.
— Читай.
Это был доклад на коллегию Министерства национальных программ. Предложение по развитию туристического бизнеса на Архипелаге. Это был довесок к общему плану экономического преобразования Курил. Но Кастиль спешил, и мы с Билли оставили главу на потом. Теперь она подписана, как автором, спецпредставителем Президента Гладышевой Л.А.
— Распечатай, — приказал я и стал ждать, полный мрачных мыслей.
Люба вернулась домой поздно вечером в субботу. Сказала: «Привет» и в ванну. Вслед за плеском воды послышалось её пение. Я ходил под дверью, нагоняя злости, представлял: ка-а-ак щас…
Пахнущая благовониями жена появилась в пушистом халате, на голове тюрбан из полотенца. Села перед туалетным столиком. На него я и бросил принесённый из кабинета доклад.
— Это что?
Люба подняла на меня чёрные глаза полные гранитного блеска и заявила:
— Я лечу в Москву.
Вдруг понял, что сейчас мы наделаем глупостей, наговорим гадостей и разрушим всё, что вместе строили. Промолчал, развернулся и ушёл спать. Жены со мной в эту ночь не было.
Любе нельзя лететь в Москву. Нельзя выступать с докладом в столице. Представляете: успех (а он гарантирован), пресса, и мамин вопрос:
— Кто это Гладышева Л.А., спецпредставитель Президента по национальному проекту?
Что-то надо предпринять. Ждал утра, а когда взялся за трубку, вспомнил, что надо ждать ночи – разница-то во времени о-го-го….
— Слушаю тебя, Гладышев, — на том конце.
— Моя жена собирается в Москву на коллегию министерства….
— И?
— Думаю в ваших силах отправить гору к Магомеду.
После полуминутного молчания:
— Подскажу эту мысль Президенту.
— Уж будьте добры….
Всё получилось, как задумал. Министр со своей братвой прилетел на Курилы. Сначала, конечно, в Южно-Сахалинск, а оттуда на военно-транспортном вертолёте на Архипелаг. Следом Кастиль, тоже из Москвы, прямиком от Президента. Меня увидел, подмигнул, хлопнул по плечу:
— На пыльных тропинках далёких планет останутся наши следы.
Всё понятно. И понятно, почему в прессе шума не было – засекретили доклад от заголовка до подписи автора. Космодромам на Сахалине быть!
Люба по турбизнесу «отстрелялась» на все шесть. Возила московских чиновников по островам, показывала фермы морских зверей, подводные плантации, детища свои (Билловы, конечно) – умные дома Курильского исполнения.
Кастиль появился вовремя: гостей надо угощать. Представьте необитаемый остров, бухта, песчаный пляж, шашлыки, столы, ломящиеся экзотическими яствами и русской водкой. Люба – единственная женщина в компании. Естественно все тосты, всё внимание ей.
Саня прихватил с собой капканы. Насторожив, расставлял в норы и возле них. Я ни на шаг не отставал от него, боясь крыс.
— Какие они противные. Я бы их палкой, палкой…
Кто-то сбросил на пол гнездо с воробишатами — они подыхали, желторотые, большебрюхие, совсем голые. Тоже противные, но их было жалко. Потом жалость затопил азарт — капканы хлопали, крысы пищали, ребята бегали по коровнику и лупили их палками. И я бегал и орал, рискуя сорвать голос:
— Вот она, вот! Попалась!!! Крыса! Крыса!
Домой пошли, когда проголодались. Убитых крыс за хвосты связали попарно, подвесили на шест и несли вдвоём, как охотники волка с картинки из сказки. За сданных грызунов колхоз платил деньги немалые — можно даже велосипед купить, о котором мечтал мой брат.
У околицы, на берегу гусиного пруда Ляги нас остановил Ваня Коровин, по прозвищу Колхозный Бугай. Он был здоровяк, каких поискать, ему давно исполнилось восемнадцать, но в армию его почему-то не брали. Коровин одним словом пленил всю ватагу, отобрал добычу, забросил её в камыши, отобрал и капканы, а пленных обратил в рабов. Объявил себя падишахом, и все должны были ему поклоняться. Колхозный Бугай щедро раздавал тумаки налево и направо, приучая к покорности. Потом устал и назначил Витьку Бредихина и Генку Назарова своими мамлюками, и теперь они раздавали тумаки и крутили руки за спину непокорным.
Бугай сидел, по-турецки скрестив под себя толстые ноги, и указывал пальцем на очередную жертву. Мамлюки кидались на неё, тащили к падишаху, и по его желанию несчастный раб должен была петь, плясать, читать стихи, рассказывать анекдоты – короче, развлекать своего господина.
Мне игра понравилась, а Сане нет. Он под шумок смотался и вскоре вернулся с настоящим ружьем. Нацелил его Коровину в морду:
— Щас я тебя убью, подлюга. Кровью умоешься.
Падишах сильно испугался, затрясся и стал похожим на дурочка. Видимо, когда-то в детстве его здорово напугали. А я подумал, как такого в армию – он ружья боится.
— Лезь за крысами, сволота! – Сашка был действительно страшен – скрипел зубами, вращал глазами.
— Беги, — хрипло сказал он, когда Колхозный Бугай весь мокрый положил к его ногам связку крыс.
Бывший падишах безропотно побежал прочь, смешно взбрыкивая толстыми ногами.
Дома я пытал брата:
— Откуда у тебя ружьё?
— Тс-с-с, — Саня приложил палец к губам. – От отца осталось.
Утром, когда Анна Кузьминична уехала на дойку, а мы нежились в кровати, в сени ворвался Колхозный Бугай со своими мамлюками и Журавлёнком. Я так думаю, это он следил за нашей избой (живёт по соседству) и сообщил Коровину, когда хозяйка дом покинула. Ну, погоди, предатель, я с тобой ещё поквитаюсь. А пока мне пришлось удирать на печку. На Сашку навалились гурьбой, связали руки и стали пытать. Его щекотали, щипали, стегали ремнём, требовали:
— Отдай ружъё.
Потом развязали и столкнули в подпол:
— Помёрзни.
На столе появились две бутылки вина с облитыми сургучом горлышками, на закуску нарезали хлеба, луковиц, и незваные гости принялись пировать.
— Журавлёнок, слазь на печку, накостыляй городскому.
— Вот так-то, братец Саван…. И всё это мне не придётся доказывать. Я только пошлю запрос в твою деревню…. Как ты её назвал? Воздвиженка? И если от тебя откажутся, то трибунал и «вышка» тебе обеспечены.
— Ты только послушай, что за тобою пишется, — он с удовольствием, сохраняя, однако, участливый вид, измывался над растерявшимся Федькой, — Грабеж,… грабёж. Ай-яй-яй! Убийство. Старуху-проценщицу со родственницей топором. Ну, что скажешь, Саван, или как там тебя?..
Когда за Федькой закрылась дверь, следователь не спеша прибрался на столе и, покрутив ручку телефона, связался с гарнизонной тюрьмой.
— Ваш, вашего сада фрукт, — убеждал он кого-то скучным голосом, — Дезертир. Нет не политический – деревня дремучая. У меня на таких нюх.
В тот же день Федьку перевезли в гарнизонную тюрьму и поместили в одиночную камеру.
Первым знакомцем на новом месте был надзиратель Прокопыч – пожилой, неторопливый, вымуштрованный, наверное, ещё в Алесандроские времена. Большой нос с горбинкою придавал хищное выражение его худому, костлявому лицу. Из-под нависших густых бровей смотрели мрачные, тёмные, глубоко сидящие глаза. Он часто проводил по густой, чёрной с проседью бороде узловатой сухой рукой.
Прокопыч дважды в день приносил Федьке еду и, усаживаясь на единственном в помещении табурете, подолгу беседовал с арестантом.
— Привезли тебя, паря, с почестью на санях-розвальнях, крытых коврами, на тройке с бубенцами, а шлёпнут тихо и похоронят без музыки. Может даже и без суда-трибунала, потому что дезертир ты, и для таких закон суровый.
Федька в общей камере уголовной тюрьмы кое-чему нахватался у блатных и, похлебав баланды, скрестя ноги, сидел на нарах, посвистывал и усмехался.
— Нет, дядя, я удачливый. Помилуют. А не захотят, так сбегу. К тебе приду.… в примаки. Нет ли у тебя, дядя, дочки-красы? Я бы запросто женился.
— Что-то, сынок, лицо мне твоё больно знакомо, будто напоминает кого, – с каждым днём всё больше жалел Федьку надзиратель.
И тот рассказал о себе всё без утайки, распахнул страдающую душу до самых глубин.
— Есть у меня знакомцы в твоих краях. Я вот мамке твоей весточку подам – может, и дождёшься, — пообещал Прокопыч.
Суд и расстрел к Федьке не спешили. За узким зарешёченным окном, недосягаемо светившемся под самым потолком, жизнь, между тем, шла безостановочно. День сменялся ночью и наоборот.
Однажды в сумерках поднялся ветер, и повалил густой снег. Завыла метель, задребезжали жалобно стёкла. А потом переменившийся ветер повеял теплом. Остаток ночи и всё утро, не переставая, шёл сильный дождь, неся скорый конец снегам. Наступившая внезапно ростепель затопила мир грязью.
Об эту пору в Челябинск добралась Наталья Тимофеевна. Срок беременности её был на исходе, она рисковала разродиться где-нибудь в дороге, но желание видеть сына, утешить и, может быть, помочь было всесильным.
Однако решимости и воли её едва хватило до первого тюремного начальства. Когда Прокопыч сообщил ей Федькину вину и возможную расплату за неё, она, вдруг утратив остатки прежней гордости, тяжело повалилась на колени, тыкаясь губами в чужие шершавые ладони, суя надзирателю собранный для Федьки узелок.
Прокопыч остолбенело попятился от неё, пряча руки за спину:
— Что ты, баба! Тьфу, окаянная! Вертайся домой и не надейся ни на что. Нашла царя-батюшку, деревня сермяжная….
Федька на свидании от неожиданности растерялся и долго не мог унять слёз. Обрадовался сапогам и тут же переобулся, отдал матери валенки и полушубок. Наталья Тимофеевна сидела, широко расставив ноги, спустив на плечи платок, говорила, горестно глядя на сына:
На исходе третьих суток нашего с Любой марафона Костыль позвонил:
— Гладышев, ты сам-то читал, что написал?
Нет, не читал – избаловал меня Билли своей непогрешимостью.
— Что произошло, Эдуард Эдуардович?
— Ты бы ещё в газетке это напечатал.
— Для чего?
— Вот и я говорю – для чего. Ты что неучем прикидываешься, советник? У тебя почти вся глава об энергетике и приложение к ней – строжайшая государственная тайна. Ты где эту идею подсмотрел?
Я не понимал, о чём идёт речь, и на всякий случай буркнул:
— В женской бане.
— О! Достойный ответ на неумный вопрос. Когда выходные кончать думаешь?
— Завтра, думаю.
— Жду у себя….
На следующий день в кабинете Сахалинского губернатора.
Он положил передо мною изъятые из доклада страницы:
— Что это?
Но я уже был готов по теме.
— Дарю идею.
Этого Кастиль не ожидал. Он пожевал нижнюю губу, размышляя.
— Чревато.
— Другое предложение: отдайте авторство в Центр ядерных исследований, при условии, что они переедут на Сахалин, или откроют у вас филиал.
— Ты, Гладышев, чокнутый. Но, видимо, на таких и держится наука….
Костыль напросился на приём к Президенту и улетел на следующий день. Люба собралась к себе на Итуруп. Уговорил её остаться ещё на пару дней – там дела, там нам будет не до любви….
Лежим в постели в своём номере. Вдруг Люба села.
— Гладышев, хочу стать президентом компании.
— Какой компании?
— «Океан».
Наморщил лоб, всем видом выражая, что не сведущ в вопросе.
— Не притворяйся – ты знаешь, о чём речь. Поговоришь с Президентом?
— Вот что угодно только не это – ни за себя, ни за тебя начальство просить не буду.
Лицо Любаши напряглось, в глазах растаяла нежность.
— Ты меня не любишь.
— Парирую тем же.
Жена моя вздохнула и отвернулась, положила голову на колени – Алёнушка на берегу пруда. У неё лодыжки Нефертити. Я подсунул голову под её согнутые колени и начал целовать их (лодыжки). Целую и глажу, целую и глажу.
— Родная, зачем тебе эти заморочки? Давай лучше ребёночка заведём, а?
Люба раздвинула колени и сунула мне кукиш под нос.
— Вот тебе ребёночек.
Она спрыгнула с кровати и начала одеваться.
Грубо. Я обиделся. Лежал и наблюдал, как она собрала вещи и вышла. Вы представляете: ни в ресторан – горе залить, ни на почту – мамочке отписать. Села на вертолёт и улетела на Итуруп. Женщина! Представитель Президента! Мне бы её характер. Я что – хлюпик, неженка, маменькин сыночек. Мне бы сесть в самолёт да в другую сторону – к Даше, Настеньке. А я сел на каботажное судно и поплёлся следом.
Через бесконечно долгое время из дыры в окне чуть не на голову мне упал крапивный мешок чем-то заполненный. Потом спрыгнул Саня.
— Красавица в мешке? – удивился я.
— Тихо! Пойдём отсюда.
Я всё понял — в мешке зерно, о котором говорил дед. Сашка в церковь не за пленницей гарема лазил, а воровать. Да ещё меня привлёк, не совсем летнего. Ну, погоди, братан! Я обиду затаил и назавтра наябедничал тётке. Анна Кузьминична плавилась в похмельной истоме. Моя информация её взбодрила.
— Шурка! Сколь раз тебе, паразиту, говорить, чтоб в церкву не лазил?
— Чё разбазлалась? – отмахнулся Саня. – Иль курей прикажешь твоей гущей кормить? Куры сдохнут, и мы с голоду помрём.
А ведь Санька-то прав, подумал я. И ещё вспомнил, как прошлым летом поучал меня отец, вынимая дикую утку из петли: «Когда для семьи – это не воровство, воровство – это когда для себя». И мне стыдно стало за своё наушничество. Но как он с матерью разговаривает! Попробовал бы я так – вмиг языка лишился.
Впрочем, и Анна Кузьминична не настроена была прощать грубость сыну. Она вооружилась поленом и бочком, бочкам стала подкрадываться к нему. Каким-то чудом в последнее мгновение Санёк увернулся от нацеленного в голову удара и задал стрекача. Перемахнул через плетень, а посланное вдогонку полено поцеловалось с глиняным кувшином, жарившимся на солнце. Черепки его смотрелись жутко.
Я хотел удрать к бабке, но подумал, что это было б верхом предательства по отношению к брату. Вместе уйдём, решил я и остался ждать. Анна Кузьминична попила бражки и легла спать. Мне одному страшно было в сенях, и я перебрался на печку. И повёл разговор, который должен был облегчить мою, сгоравшую от стыда, душу.
— Тёть Нюр, ты зачем пьёшь?
— Я, племяш, без Лёньки стала пить. Умер залёточка мой, от ран, от войны проклятой. Какой был мужик! Как они с твоим отцом дружили. Эх, кабы жив-то был, рази я такая была?
Саня, наверное, простил моё предательство. А может, просто попрекать не стал. Золотой человек! Появился он на следующий день, когда тётя Нюра на дойку уехала — попил молока из кринки, похлопал себя по животу:
— Порядок. Пошли, Антоха, рыбу ловить.
Шли мы долго. Впрочем, церковь отовсюду видна: оглянешься – кажется, и деревня рядом. Саня разделся до трусов и полез ставить сети. Растянул её у самых камышей, дырявую, мелкоячеистую. Вылез весь облепленный водорослями, как водяной:
— Бутить будешь?
Взглянул на гусиную кожу его ног и схитрил:
— Я, Саня, пиявок боюсь.
Схватил палку и кинулся по берегу бегать с дикими воплями, пугая за одно и рыб, и комаров. Саня, синий уже весь, снова полез в воду — честно отбутив, снял сеть. Ни много, ни мало, а с полведра рыбёшек запуталось. Да никакого-то там карася – гольян бескостный. Анна Кузьминична прокрутила наш улов через мясорубку и нажарила котлет. Мир в семье был восстановлен. Я на радостях разболтался:
— В деревне жить можно и без работы. Была б корова да огород, да куры. Ещё рыбалкой и охотой кормиться можно.
— Завтра на охоту пойдём, — пообещал Саня. – Крыс ловить.
Я хотел было взять лук и стрелы, но брат отсоветовал:
— Палка лучше подойдёт.
Ватага подобралась большая. Был даже мальчик моих лет – Сашка Мезенцев, которого почему-то все звали Журавлёнок. Отношения между ребятами приятельские, шутки безобидные. На нашей улице такого явно не хватало.
Базовки опустели от скота — коров перегнали в летние лагеря, на пастбища. В открытых на обе стороны коровниках порхали воробьи, свистели крыльями голуби, шныряли крысы — одна мне чуть ноги не отдавила. По-поросячьи поворачивая голову, припадая на передние, будто больные, лапы, она, нисколько не боясь, спешила по своим делам.
Наконец передовой Иван Тимофеич сказал:
— А теперь – тихо: Перевесное рядом.
Перевесное? Так вот он где заплутал, думал Федька. В сторону упорол от Васильевки-то….
Бродяги остановились на опушке леса, напряжённо всматриваясь. Впереди копнами чернели избы, повеяло жилым духом. Поп, притушив бас, отдавал приказания. Бродяги внимательно слушали его, кивая головами, потом стали крадучись пробираться к огородам.
Федьку оставили у плетня, наказав дать знак в случае чего. У него от страха и возбуждения тряслись руки, и, оставшись один, он готов был бежать в ближайший дом поднять хозяев, остановить святотатство, но не побежал, а с нетерпением поджидал бродяг, волнуясь за их успех. Азарт риска гнал холод, и Федька терпеливо томился у плетня, врастая в сугроб.
Появились бродяги, тяжело дыша. На спине у Малька громоздилась овечья туша, широко раскачивая надрезанной головой, оставляя за собой кровавый след.
— Скорее в лес! – хрипел Поп. – Уносим ноги, пока всё спокойно. Скорей, соколики, скорей!
Вьюга усиливалась. Метель непрерывно заметала следы снегом. В её тягучем завывании порой чудился, накатываясь сзади, собачий лай. Бродяги спешили уйти подальше от Перевесного, и с ними вместе Федька Агарков, у которого ещё кружилась голова от сосущего душу страха за совершённое преступление, но уже родилось и постепенно крепло «будь, что будет», и он уже не боялся запачкаться в крови, неся баранью тушу, когда наступала тому очередь.
Буря бушевала трое суток, не переставая. Ветер то вдруг утихал, беря передышку, то вновь усиливался, гудел в вершинах деревьев, в проводах столбов вдоль дорог, наносил вороха лёгкого снега и, точно передумав, снова сдувал нагромождённые сугробы, перебрасывал их, наметая в других местах пушистые холмы. Сплошное белое покрывало задёрнуло начавшие было чернеть впредверье весны поля с низкими кустарниками.
Всё живое попряталось, спасаясь от разгулявшейся стихии. Горе бездомному человеку! Не приведи Господь, очутится об эту пору без тепла и крыши над головой. Немало по весне откроется из-под снега замёрзших одиноких путников – «подснежников».
Но Федьке с товарищами повезло — в тот самый час, когда пурга утихла совсем, входили они на окраину Челябинска.
Вольготная городская жизнь для Федьки Агаркова была недолгой — на вокзале в облаве потерял своих друзей, а сам угодил в «каталажку». Допрашивал его следователь, аккуратный такой, чиновного вида человек с большими залысинами и выпуклым лбом. Несколько недель Советской власти в Челябинске вытрясли из него нестойкие политические убеждения, и он без душевной борьбы и сомнений принял нейтралитет, готов был предложить свои услуги любому режиму.
Знатоком дела считал себя не зря. И, ловя убегающий Федькин взгляд, слушая его сбивающуюся речь, думал: «Врёт, каналья, всё врёт, от первого слова до последнего. Да ну я сейчас его достану».
— Всё-всё так, я верю, готов поверить, но бездоказательно, — следователь поднялся из-за стола, прошёл по комнате, достал из массивного тёмного шкафа пухлую папку подшитых бумаг, — А вот послушай, парень, теперь гольную правду о себе – мы-то всё знаем, и записано тут….
Он полистал документы чьего-то уголовного дела.
— Фёдор Конев…. Смотри-ка, даже имя не изменил – наглеешь, брат. Кличка – Саван. От роду – девятнадцати лет, роста вышесреднего, глаза голубые, черноволосый, особых примет нет…. Нет, есть — нос сломан в драке и смещён вправо.
Следователь делал вид, что читает это с подшитого в папке листа, на самом деле рисовал Федькин портрет, насмешливо приглядываясь к нему.
5

Две недели спустя позвонил Костылю:
— Доклад готов. Вылетаю.
В этот раз губернатор лично встречал в аэропорту. Шёл навстречу, распахнув объятия. Но Люба опередила его, выпорхнула из-под руки и бросилась на шею. Поцелуй наш затянулся. Кастиль ждал-ждал, махнул рукой, повернулся и пошёл обратно. Следом свита.
В наш номер принесли протокол дня:
— чтение доклада
— обсуждение
— и т.д. и т.п.
— банкет
Я наискось размашисто написал: «Три дня не беспокоить»….
На этот раз Билли превзошёл самого себя. Доклад был полный, конкретный, с массой приложений. Всё просчитано до мелочей. Четыре космодрома, все необходимые производства, центры – управления полётами, подготовки космонавтов, научных космических исследований. Всё оснащено по последнему слову мировых технологий. Билли остался верен себе – никаких ДВС, весь транспорт на острове электрический. Источники её (электроэнергии) уже известны – солнце, воздух, вода и…. Вот тут-то и таилась изюминка. Отойдя от правил, Билли запланировал аннигиляционную электростанцию в центре Сахалина: всё-таки много допусков в стихиях, а их не должно быть, где царит точная наука. Предложил использовать в качестве топлива самый доступный материал – бытпромотходы. В приложенной пояснительной записке раскрывались принцип и сама установка, приводящая в неравновесное состояние любое вещество, стимулирующая цепную реакцию ядерного деления. В результате материя без остатка переходит в энергию. Это открытие, скажу я Вам, на грани фантастики – значение и масштабы перспектив его трудно переоценить.
Саня сделал мне лук, а копьянки для камышовых стрел согнул из консервной банки. Такой стрелой кого убить – плёвое дело. Я забросил свисток и целыми днями, пока брат был в школе, стрелял из лука в цель – на меткость, вверх – на высоту полёта. Хвастал, что пойду на болото и настреляю уток.
— Сходи-сходи, — кивала Анна Кузьминична. – А то картошка эта совсем опостылела.
Она была пьяницей, и её уже несколько раз выгоняли с фермы, где она работала дояркой, а потом снова звали, потому что людей в колхозе не хватало. В доме у неё не было никаких запасов, а за душой – никаких сбережений. Но была корова, был огород, за которым Сашка ходил. Был сахар в горшке. Был ковёр на стене с тремя богатырями. Я частенько забирался на тёткину кровать, чтобы рассмотреть их оружие.
Зимой Саня спал на печи, а на лето перебирался в сени. Здесь стояла старая кровать. И хотя на ней постели не было, но было много старых шуб, тулупов, фуфаек, и были две большие мягкие подушки. В первую ночь Анна Кузьминична позвала:
— Антон, айда ко мне спать — на печи, поди, жестко.
Я отмолчался, будто спал. А Сашка пробурчал:
— Мы завтра в сени переберёмся.
И перебрались, хотя на дворе ещё прохладно по ночам – был месяц май. Прихватили лампу керосиновую. Саня стал читать толстенную книгу «Тысяча и одна ночь». Это были сказки, только странные какие-то, будто для взрослых. Сашка читает, а я уткнусь носом в его холодное плечо и слушаю. А потом говорю:
— У меня, Саня, будет самая красивая жена.
Брат покосился на меня снисходительно:
— Чтобы иметь самую красивую жену, надо быть самым сильным мужиком.
— Не-а, я буду самым богатым.
В кино пошли, ухитрившись как-то без билетов прошмыгнуть. В зрительном зале вместо кресел с номерами лавки — садились, кто куда хотел или успел. Пацанам вообще место было на полу в проходах или на сцене у экрана. Саня предусмотрительно прихватил крапивный мешок, расстелил, сам уселся, меня на колени посадил.
Фильм назывался «Мамлюк». Ну, я Вам скажу, картина! Мы как вышли из клуба, я её тут же начал брату пересказывать. Со своей версией сценария и счастливым концом, конечно. Саня слушал, не перебивая. Брели мы, не спеша, тёмной улицей и оказались возле церкви. Брат остановился:
— А хочешь, в мамлюков поиграем?
— Сейчас?
— Конечно.
— Вот здорово! Давай.
— Я сейчас залезу в гарем за красавицей, а ты пошухери. Если янычары нагрянут – свисти. Понял?
Я понял и прижался к холодной стене, вглядываясь в тревожную темноту, прислушиваясь ко всяким шорохам. Саня, цепляясь за выщерблины в кирпичах, ловко по вертикальной стене полез вверх и пропал в дырке обрешёченного окна. Я представлял, как по связанным простыням спускается вниз красавица из гарема турецкого султана. Потом мы бежим прочь тёмной улицей, и громче наших лёгких шагов шуршат её шёлковая юбка и парчовая накидка, в лунном свете блестит золотистый шарф. Спасаясь бегством, она напоминает яркую птицу с южных островов, бьющуюся о прутья клетки. Смерть преследует нас по пятам. Однако красавица надеется на нас – верных и бесстрашных мамлюков. И мы, конечно, не подведём — умрём, костьми ляжем, но спасём беглянку. А потом женимся. Нет, конечно, женюсь я, а Саня будет стоять с кривой саблей за моей спиной и следить за порядком на свадьбе.
← Предыдущая Следующая → 1 2 3 4 Последняя
Показаны 1-15 из 23313